СофияЧетверг, 02.05.2024, 18:30

Приветствую Вас Гость | RSS
Главная | Каталог файлов | Регистрация | Вход
Меню сайта

Категории каталога
Мои файлы [15]

Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 75

Главная » Файлы » Мои файлы

ВИРУСЫ ГОНДИШАПУРА (2 часть)
[ ] 05.08.2008, 13:39

Связь времен распадалась не только символически, но и в буквальном смысле. С 622 года христианского летоисчисления начался год первый мусульманской хиджры; семивековая разница во времени фактически оборачивалась парадоксами релятивистской механики. Ситуация гондишапурского Аристотеля странным образом предвосхищала марктвеновскую fiction о «янки», очутившемся «при дворе короля Артура», и схожий вал продукции современной science-fiction. Колоссальная сила мыслительности, не переваренная догматическим скудоумием собственного времени, была переключена в другое измерение (ровно на семь веков назад) и – что удивительнее всего – без, казалось бы, малейшего психологического дискомфорта и ощущения разрыва связи времен, как если бы с первым годом хиджры естественно продолжался шестьсот двадцать второй Год Господен. Что же все-таки произошло? Произошла глубокая инкрустация научного сознания в душу, являющую странный сплав фантастики и прагматики; невероятность контраста особенно бросается в глаза при сравнении арабской абсорбции эллинской философии с христианской. Мы знаем уже, что официальная, так сказать, кончина неоплатонизма на Западе вовсе не означала его полного конца; на Восток экспортировался, по сути дела, «преставленный» неоплатонизм; импульс его, хотя и в спорадических вспыхах, никогда не угасал на Западе. Сравним же оба потока, скажем, на примере философий Августина и любого из арабских неоплатоников или перипатетиков. Что поражает прежде всего, так это диаметральная противоположость исходных установок. Неоплатонизм в Августине впервые усложнен в измерении самопознания; самопознание – альфа и омега этой мысли, и потому в самих истоках ее лежит постулат индивидуальности всякого мышления, познавательная значимость которого оказывается тем самым в прямой зависимости от личной вовлеченности. «Ты, что стремишься к самопознанию, знаешь ли ты, что ты существуешь? Я знаю это. Откуда ты знаешь это? Не знаю. Ощущаешь ли ты себя простым или сложным? Не знаю. Знаешь ли ты, что ты движешься? Не знаю. Знаешь ли ты, что ты мыслишь? Я знаю это» (Soliloquia 2, 1). Здесь греческая философия предстает в совершенно новом и неведомом ей доселе измерении; разность позиций лучше всего освещается с помощью современных понятий естественной и феноменологической установок; Августин – чистейший феноменолог, предвосхищающий из IV-V вв. позднейшие анализы Гуссерля; традиционно эллинское противопоставление души и мира углублено в нем до исследования способов явленности мира в самой душе; иначе, внимание его переключено с «внешнего» на «внутреннее», и он впервые философски сталкивается с загадкой индивидуального «Я» как основы познания 96. Путь греческой умозрительности в Августине (шире, в христианской философии) означен не исходной онтологией «наднебесного места», а переживанием изначального «Аз есмь» и праксисом его внутреннего усвоения («in interiore homine habitat veritas»); говоря геометрически, идеальный, но и пустой-в-себе круг греческого космоса впервые обретает здесь центральную точку, и этим центром оказывается уже не „Перводвигатель“ Аристотеля, ни «Единое» Плотина, а человек, конкретнейший имярек, но, по слову Павла, «облеченный в оружия света» (Рим. 13, 12). Таковыми были неизбежные философские консеквенции вочеловечения Логоса, или отождествления «Истины» с «Я»; языческий логос, продолжающий занимать по отношению к человеку привилегированную дистанцию гипостазированного в космических масштабах совершенства, всё больше иссыхал до пустой и безблагодатной «логики». Экспортированный в арабскую философию, он стал здесь «деятельным разумом» Вселенной, замкнутым в себе и внеположным человеческому разуму. Частности не меняют сути дела; можно было допускать частичную и потенциальную причастность человеческой души «объективному» разуму; как это имело место, скажем, у Аль-Фараби или Авиценны, можно было и вовсе отделять их на манер Аверроэса, всё равно, итог оставался однозначным: человеческая индивидуальность абсолютно растворялась в божественной универсальности, вид исчезал в роде.

 «Арабы, – замечает Ренан, – никогда ясно не представляли сущность познающей личности. Единосущность объективного разума их поражала более, чем множественность субъективного разума… Человечество непрерывно живущее – таков, по-видимому, смысл аверроистической теории о единосущности разума. Бессмертие деятельного разума есть таким образом не что иное, как вечное возрождение человечества и непрерывность цивилизации» 97.

Гондишапур – колыбель европейской науки. Речь идет не о феномене научной одаренности арабов, который и по сегодняшний день не перестает восхищать историков науки, привыкших оценивать мысль мерками патентного бюро или спортивного события: кто первый; речь идет о качественности и историко-симптоматологической значимости этого феномена. В конце концов, всё упирается в вопрос: можем ли мы понять, наконец, что в контексте судеб мира апеллировать к голой научной одаренности, как к конечной инстанции, особенно в свете последних десятилетий, когда эта одаренность обернулась неслыханно самодеятельной апокалиптичностью и лихими перспективами планетарного самоубийства, значит культивировать в себе разом все признаки душевной и умственной невменяемости. Гондишапур в этом отношении предстает не только колыбелью нашей научности, но и её сегодняшним днем; гигантская тень его прокинута в современность, и если что-либо ускользает от внимания современности, так это в первую очередь призрачный теневой её характер; слишком много восторга уделили мы науке и слишком мало понимания; в тени осталось именно понимание. Еще раз: что же все-таки случилось в миге расхождения христианского и мусульманского летоисчислений? Случился, прежде всего, глубочайший разрыв в непрерывности христианской культуры; если, пишучи историю науки, мы поубавили бы восторг и акцентировали бы силу понимания, то нам открылся бы чудовищный в своей очевидности факт, подтверждаемый всеми ракурсами непредвзятого анализа: факт незаконорожденности европейской науки в линии культурно-христианской генеалогии. Мы не можем сказать этого ни об одной из прочих культурных форм; дело вовсе не в том, поддавались ли эти формы христианству или противились ему; дело в том, что, даже противясь ему, они не выпадали из общего и единого потока его предначертательных тенденций; линия противления оказывалась не внеположной, а вполне имманентной полифонической ткани общеевропейской христианской культуры; даже иные из заклятых врагов христианства – беря относительно близкие по времени примеры: Макс Штирнер, Бакунин, Ницше, – в самой вражде своей осмыслены, так сказать, фактом противостояния; они плоть от плоти и кровь от крови первоисточника всеевропейской культуры, и будь они более последовательными в радикализме поиска собственных оснований, им довелось бы опознать эти основания в амплитуде раскачки самого христианского импульса, ну, хотя бы в Посланиях Павла, где есть место как анархическому бунтарству и сверхчеловеческому индивидуализму, так и их окончательному преодолению, – я думаю о ницшевско-карамазовском, но преодоленном, лозунге Павла: «Всё позволено»; «Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною» (Кор. 6, 12, ср. 10, 23). Внеположным оказывается только становление естествознания; Роджер Бэкон в XIII веке, его однофамилец в XVII веке или Лаплас в XIX веке совершенно необъяснимы и иррациональны в круге основополагающих христианских представлений, так сказать, в маточном растворе культурно-христианского всеединства. Никакой исторический анализ, никакая самая проницательная логико-каузальная связь не объяснит нам трансцендентальной возможности человеколапласа в непрерывном континууме христианской культуры.

Очевиден разрыв, некое инородное вмешательство, благодаря которому стал возможным тип мышления, никак не вытекающий из предпосылок изначально-единой и метрически единородной ментальности. Это должно быть понято: мы говорим о противоположности Оригена и, скажем, Иеронима, но даже эта крайняя противоположность потенцирована в пределах единого умного горизонта. Прототип Лапласа – проекция иных измерений; его можно было бы лишь извне вписать в горизонт европейской культуры, но изготовлен он был по совершенно иному рецепту и в совершенно иных условиях. Ретортой этого гомункула стал Гондишапур – место бракосочетания изгнанного из Европы Аристотеля с обратно сублимированными утонченностями магической чувственности. Лингвистическая одиссея греко-сирийско-арабско-еврейско-латинского Аристотеля, нелепейшая с точки зрения врожденно-европейского вкуса, – вполне нормальный и обычный канон восприятия в атмосфере сказок Шехерезады; к моменту закрытия Юстинианом Афинской школы Аристотель уже был культурным балластом, тормозящим ритмы развития новой культуры. Доминиканцы (Альберт, Фома) лишь в XIII веке взялись наверстывать упущенное в IV-V вв., но промежуток оказался роковым. Отказ христианской догматики от Аристотеля, с одной стороны, гальванизация его в неоплатонизме, с другой, в полной мере спровоцировали его эмиграцию в Гондишапур, откуда он в скором времени снова предстал Западу хитроумнейшей «западней»: в невиданных обличиях обоих Бэконов и позже всевозможных «Лапласов». Единство было окончательно разорвано; симптом разрыва – альтернатива, крепнущая с каждым днем: «Ориген» или «Лаплас», с непременным, казалось бы, условием непонимания первого для понимания второго.

Программа Гондишапура – тем более значительная, что предначертанная за кулисами и документально не верифицируемая, – величайшая попытка вмешательства в нормальные ритмы развития истории с целью ритмы эти форсировать и образовать в развитии брешь, почти равную промежутку между началами христианского и мусульманского летоисчислений. Аналогия вспомогательная и в высшей степени не случайная: вспомним недавний богатырский проект обращения вспять великих рек; представим себе теперь другой более могущественный вариант этого проекта: реки впадают в океан гораздо раньше, чем они должны впадать в действительности; нормальное течение с какого-то момента превращается в удесятеренно ускоренный Ниагарский водопад, достигающий океана в рекордно короткие сроки. К этому и сводилась вся программа Гондишапура; ускорить темпы развития преждевременным насаждением естественнонаучной ментальности, иначе говоря, осуществить XVII-XVIII века с опережением на семь столетий 98. Предпосылки оказывались в высшей степени удачными: мощный научный гений Аристотеля, скрещенный с отвлеченно-фантастическими склонностями некой чужеродной души, вызвал к жизни роскошный фейерверк небывалой  гениальности. Восторг историков вполне понятен; достаточно уже самым летучим образом сравнить арабские культурные центры с их европейскими подобиями, чтобы воочию убедиться в блеске первых и нищете вторых. Культурный европеец этого периода (редчайшие исключения не идут в счет) по сравнению с культурным арабом оставляет впечатление просто неотесанного провинциала и даже дикаря; с VIII века культурная значимость Афин или Александрии принадлежит уже Багдаду, на ослепительном фоне которого Париж или Аахен выглядят жалкими захолустьями. Чтобы понять, чем была Европа на фоне вполне «современного» арабизма, достаточно сослаться на одну из бесчисленных историй, сохранившихся со времен крестовых походов. Эмир Усама ибн Мункидх, племянник властелина Шейзара, свидетельствует о «чудесном врачевании франков»; эпизод рассказан рыцарем Вильгельмом Бюренским: «У нас, в нашей стране был некий могущественный рыцарь. Он был болен и близок к смерти. Мы обратились к одному из наших авторитетнейших священников и попросили его: „Приди к нам, чтобы вылечить рыцаря имярек!“ Он ответил: „Непременно приду“, и вскоре был у нас. Мы были убеждены, что он сможет спасти больного простым наложением рук. Увидев его, он сказал: „Принесите воск!“ Мы дали ему воск. Он размягчил его и вылепил что-то вроде суставов пальцев, которые он затем воткнул в ноздри больного. Рыцарь испустил дух. Когда мы сообщили священнику, что он умер, он ответил: „Да, ему предстояли великие страдания, поэтому я закупорил ему ноздри, дабы он умер и обрел покой“.»99 Превосходство давило по всей линии; путешествие из Европы в Багдад или, скажем, Дамаск разыгрывалось в сюжетных прихотях научной фантастики; это значило – покинуть, скажем, двор Карла Великого и через считанные недели очутиться при дворе… Людовика XIV 100. Можно было, впрочем, ограничиться пределами одной Европы, огибая горную цепь Пиринеев и продвигаясь на юг Испании, в сторону Андалусии времен кордовских Омейядов. Представьте себе франка, желудок которого не успел отвыкнуть еще от конины (запрещенной в 736 году Бонифацием) и тело которого с трудом привыкало к банным процедурам (введенным к 790 году Карлом Великим в Аахене), очутившегося вдруг при кордовском дворе ал-Хакама I или Абд ар Рахмана II (IX век). Потрясения могли бы начаться уже с сервировки стола и таинств багдадской кухни: сначала супы, далее мясные блюда, затем птица, приправленная пряностями, и на десерт пирожные из ореха, миндаля и меда или фруктовые торты с ванилью, начиненные фисташками и орехами. Потрясения продолжились бы в косметическом кабинете, где можно было краситься, удалять волосы, употреблять зубные пасты, причесываться и стричься, чтобы волосы не закрывали лба, бровей, затылка и ушей 101. И лишь после этого мог бы он быть представлен какому-нибудь умнику-философу, который, посмеиваясь в бороду над ребяческим характером его религиозных верований, ненавязчиво попытался бы обратить его в свое просвещенное неверие, толкуя случайный перипатетический пассаж и развивая вполне «гольбаховские» мысли о структуре мироздания. Было бы насилием над смыслом и фантазией вообразить себе Гольбаха, перенесенного в эпоху Карла Великого, но Гольбах в Багдаде при дворе Гаруна аль-Рашида или Аль-Мамуна едва ли менее уместен, чем в просветительском Париже второй половины XVIII столетия. Чтобы отдать себе ясный отчет в возможности этого смещения перспектив, следует обратить внимание на специфику самого феномена научной одаренности; наука в смысле Гондишапура готовилась не как результат личных сознательных усилий, а как некое транссубъективное откровение; отсюда прямая потребность в форсировании сроков. Рецепт был прост: нужно было упразднить религиозное откровение и поставить на его место откровение научное; при этом личности уделялась пассивная и безличная роль реципиента, которому прежде внушались непогрешимые басни, а теперь аналогичным образом внушаются непогрешимые истины; вместо гипнотического «сказано» гипнотическое «доказано»: «сказано», что Бог есть Сущий, «доказано», что Бога не существует. Фокус заключался в том, чтобы добиться этого в обход индивидуальному сознанию; вся арабская философия, исповедующая иллюзорность индивидуального разума и действительность некоего «разума-в-себе», обосновывала, по существу, праксис такого откровения, где под флагом научно доказанной истины место прежних святоотеческих верований занимали новые верования (юмовские «beliefs»), а мысли предлагалось задним числом логико-методологически обосновывать их «всеобщность и необходимость».

Рудольф Штейнер указывает на то, что остановить победное шествие этого импульса удалось религии Магомета и что только в этом контексте возможна правильная оценка магометанства 102. Толики диалектической гибкости было бы достаточно, чтобы оправдать эту внешне парадоксальную ситуацию, когда неправомерность одного полюса гасится спровоцированной им самим антитетикой противоположного полюса. Поверхностный взгляд зафиксирует в этом отрезке мусульманской истории факт принимающих всё более регулярный характер гонений и поспешно заключит к общезначимому трафарету о передовой научной мысли, преследуемой отсталыми фанатиками. Напросятся, быть может, прямые аналогии с европейской историей; будут – в который раз! – помянуты Коперник, Бруно, Галилей. Не то обнаружит здесь взгляд симптоматолога; аналогии окажутся обманчивым сходством. Война ислама против науки была войной религиозного фанатизма против новоявленного самозванца-двойника, пытающегося подменить религиозный культ научным культом и, пользуясь всё той же церковно-авторитарной техникой манипуляции, внушать «темной массе» вместо догмы откровения догму опыта,103 т. е. религиозными средствами насаждать передовую просветительскую идеологию и атеизм, не менее, если не более фанатичные и нетерпимые, чем «поповщина». На заре Нового времени картина радикально изменится; тогда уже гонения будут гонениями не на конкурирующее сверхличное псевдооткровение, а – в принципе! – на зрелые манифестации личного сознания. Победа Гондишапура означала бы триумф естественнонаучного знания на фоне отсутствующего сознания; сознанию назначалось быть всего лишь пассивным рефрактором космического разума и прилежно стенографировать сверхчеловеческие инспирации. Такова именно поздняя формула Сигера Брабантского: «homo non intelligit, sed intelligitur» – человек не мыслит, но мыслим; в этой формуле, резюмирующей итоги гондишапурской обработки эллинизма, «деятельный разум», или дух собственно, полностью оторван от человека и противопоставлен «страдательному разуму», или интеллекту в буквально современном понимании. Консеквенции её во всем объеме необозримы; скажем только: если здесь что и утверждалось, так это, в первую очередь, победа всего «коллективного» над всем «индивидуальным» – «коллектив» страдательных разумов, уповающих на «мудрость» единого деятельного разума (некогда «Бога», теперь уже чёрт знает кого) и оставляющих за собою право на одну лишь выхолощенную логику, при условии, что именно этой логико-логистической автоматике мышления, полностью изолированной от самого человека в самом человеке, и дано называться «наукой». Удивительно далекий прицел: в такой «науке» ведь случайным предстанет и Галилей! Ведь при чем Галилей, если речь идет о некоем самодостаточном интеллекте-автомате, который вполне формируется («программируется») курсами университетской выучки! Таких «Галилеев» можно будет плодить сотнями в будущих усовершенствованиях «думающих машин». Отдайте Гондишапуру монополию на историю, и Норберт Винер родится где-нибудь в Басре уже современником Абул-Баракат аль-Багдади! Монополии не могло быть; потребовались века мучительного роста, чтобы сознание вышло из-под опеки «откровения» и могло сказать о себе словами Ломоносова: «Я и у Господа Бога в дураках числиться не желаю». Наука по-гондишапурски предполагала именно обратное: ломоносовскую гениальность без этих ломоносовских слов, стало быть, уже числящуюся «в дураках», и – заметим это – не у «Господа Бога», которому всегда были милее девяносто девять кающихся грешников, чем один неприкаянный дурак, а совсем по иному ведомству…

Гондишапур был остановлен, но импульс его по инерции продолжал свой путь. На мушку была взята Европа; коридорами контрабанды стали её южные границы, Сицилия и Испания. Европа, отказавшаяся от своего эллинского первородства и подарившая его арабам, постепенно созревала для философии. Нужно было теперь вернуть утраченное. Эллинская философия возвращалась в Европу с другого конца, навыворот, в непонятных письменах, записанных справа налево. Ликование не знало границ; после почти шестивековой разлуки Европа распахивала двери перед наставниками своего детства, или перед новым «троянским конем», в котором «инкогнито» осуществлял свою европейскую будущую миссию априорный Гондишапур.

         96  См. R. Steiner, Die Rätsel der Philosophie, Bd. 1, Dornach, 1974, S. 72. Сказанное не относится к более позднему и преимущественно теологическому ракурсу мысли Августина с её трагически противоречивой раздвоенностью и срывом в «общеобязательное». Вдохновенный индивидуалист, раскачивающий подчас мысль на более чем тысячелетие вперед, он сподобился-таки отнять её у индивидуума и завещать все права на нее церковно-догматическому авторитету. В истории мысли едва ли сыщется аналог столь невероятных превращений: начать почти Савлом, стать почти Павлом и кончить почти Победоносцевым!

  98  Семь европейских столетий. На самом Востоке это произошло бы гораздо раньше. Шёффлер ретрогностирует: «Во второй половине XIII века мусульманская сторона уже обладала бы ракетами и торпедами, прежде чем в Брейсгау был бы по слухам изобретен порох». H. Schöffler, Die Akademie von Gondischapur, op. cit., S. 118. Коньюнктив требует уточнения. «Несомненно, что арабы во второй половине XIII века в состоянии употреблять порох как метательное взрывчатое вещество для ракет. В военном трактате Хассана ар-Раммах и других аналогичных сочинениях того времени чадит взрывчатками и огнестрельными орудиями, „самодвижущимися и возгорающимися яйцами“, которые „вырываются наружу, изрыгая пламя“, и производя „шум, как гром“, первыми ракетоносными торпедами…» S. Hunke, Allahs Sonne über dem Abendland. Unser arabisches Erbe, Stuttgart-Zürich-Salzburg, 1960, S. 36f. В 1325, 1331, 1342 гг. пушечные орудия арабов гремят уже при Базе, Аликанте и Алгесирасе; им обязаны англичане своей победой над французами при Креси в 1346 году.

 

Категория: Мои файлы | Добавил: etnolado
Просмотров: 990 | Загрузок: 0 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа

Поиск

Друзья сайта

Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0


Copyright MyCorp © 2024