Леонид Шлимонов
Инородцы... (Часть 1)
В дореволюционной России этим словом обозначали подданных Российской империи нерусского происхождения. В обиходе оно звучало как нечто недостойное. Вроде как свой, российский, и в то же время чужой, не русский. И отношение к нему было как к чужому. Хотя и к инородцам оно было разным: к "своим", коренным народам России, - одно, к другим, "пришлым", то есть тем, чья исконная земля за пределами России, - другое.
После революции с появлением множества национально-государственных образований это слово как-то выпало из употребления, но проблема осталась, несмотря на все большевистские усилия (первоначальные, правда) по достижению равноправия наций.
Каково же на самом деле быть инородцем, знают только сами инородцы.
В любой стране, я думаю, инородец ощущает ту атмосферу, которая постоянно ему напоминает (пусть даже маленькими штрихами), что живет он не у себя на родине. Даже при наличии большой своей диаспоры.
На этих страницах я попытаюсь молвить слово о народе, чье "инородство" не вписывается даже в эти общепринятые рамки. Не знаю, может быть, в мире есть и другие народы, на долю которых выпадало столько бед и несчастий. Но знаю наверняка, что сегодня в любом обществе и в любой стране наш народ является изгоем. Я говорю об ассирийцах, очень древнем народе, чья история насчитывает, пожалуй, более четырех тысяч лет.
- Боже мой! - в отчаянии восклицала моя матушка. - Цыгане - эти пройдохи, жулики, конокрады - имеют свое имя. Их знают не только по уличным гадалкам. У них свой театр, ансамбль, они изучают свой язык. А мы?.. Забытые Богом и людьми. Боже! За что такое наказание?
И в самом деле, за что? Не десница ли судьбы карает нас?..
В Библии я нашел место, где Божьими устами сказано об ассирийцах: "Я произведу суд над народом, у которого они (то есть евреи. - Л. Ш.) будут в порабощении". У ассирийцев в порабощении они были. В том числе и пророк Наум, кому "посчастливилось" видеть падение столицы Ассирии Ниневии. В своем пророчестве он не скрывал злорадства: "А о тебе, Ассур, Господь определил: не будет более семени с именем твоим... потому что ты будешь в презрении".
Ну что ж, с презрением, возможно, пророки не ошиблись. Что же касается семени, то, наверное, они, как сказали бы сегодня, превысили свои полномочия.
Да, ассирийцы, несмотря на двадцать шесть веков забвения и презрения, живут и продолжают жить, не имея ни родины, ни "имени", ни территории, на которую они могли бы претендовать просто как аборигены. Правда, в разговорах между собой они нет-нет да и называют современный Ирак родиной своих предков. Хотя и понимают, что возврата им этой земли, как то произошло с евреями в 1948 году, не будет. И в первую очередь потому, что эта акция не только евреям, но и всему международному сообществу по сей день не дает покоя.
Хотел было написать в предыдущем абзаце "живут и размножаются", да убоялся второго слова. Потому что сегодня ассирийцы больше растворяются в иноплеменной среде. Как говаривали прибалты при распаде СССР: "Мы боимся уйти в песок". Хотя говаривали лукаво, ибо их никто не лишал государственности. А ассирийцы в песок, к сожалению, уходят. Уходят, потому что рассеяны по всему миру и в каждой стране ассимилируются с местным населением. Увы, такова природа бытия. Приходится удивляться лишь, как до сих пор наши предки сумели сохранить не только свои обычаи, традиции, свой язык и облик, но и просто себя как физический тип, как народность. По некоторым данным, в мире и по сию пору насчитывается более двух миллионов ассирийцев. По данным Ассирийского конгресса СССР, в 1991 году их в Союзе насчитывалось чуть более 50 тысяч.1
Так каково же нам, всеземным инородцам?..
* * *
Рано утром, где-то около четырех часов, меня, восьмилетнего мальчишку, разбудили мрачным голосом и велели поскорее одеться. В комнате горел свет. За столом сидела мать с каким-то незнакомым военным человеком и отвечала на его вопросы. Все остальные сновали по дому и в спешке связывали какие-то узлы. У меня сон мгновенно улетучился. "Наверное, друзья дяди Вани вернулись с учений, - подумал я, - и сейчас начнется застолье" (дядя Ваня - муж моей старшей сестры Нины, офицер Советской армии). Застолья у нас были редким явлением, но я тайно жаждал их, так как после них всегда можно было чем-то вкусным полакомиться.
Наскоро одевшись, я побежал в уборную. Находилась она у нас во дворе,
в самом дальнем его конце. Выйти во двор можно было либо через дверь, как обычно выходили все взрослые, либо через окно, что часто делали мы, пацаны. Распахивая раму, мы переваливались через подоконник и оказывались уже на бетонном балконе, откуда лестница вела прямо во двор. Однако в этот раз запрыгнуть мне не удалось: снаружи у окна стоял часовой, остановивший меня жестом руки:
- Ты куда, мальчик?
- В туалет, - недоуменно ответил я.
- А где он у вас?
- Там, - показал я рукой в сторону уборной.
- Ну ладно, иди, - неожиданно смягчился часовой, и я побежал.
Но обратно я пошел не домой, а выбежал на улицу, чтобы полюбопытствовать, отчего раздается сплошной гул моторов. Очутившись на улице, я обомлел: по проезжей части одна за другой вереницей шли машины. Грузовые машины - полуторки, ЗИСы, "студебеккеры". Вся улица была заполнена ими, а они все шли и шли, размеренно, без суеты, словно на параде.
Одна полуторка остановилась и у нашей калитки.
Я в радостном возбуждении побежал домой сообщить, как много машин я видел на улице. Но мою радость почему-то никто не разделил. Старший брат сунул мне в руки узелок, старый деревянный чемоданчик и велел идти за ним. Мы в сопровождении часового вынесли это на улицу и погрузили в машину.
- Куда мы уезжаем?
- Не знаю, - буркнул брат и поспешил обратно домой. - Торопись, нам дали полчаса на сборы.
Это много позже я понял, что же с нами произошло в тот несчастный для нас и многих тысяч ассирийцев день 14 июня 1949 года. Мы жили тогда в небольшом городке Ханларе, в восьми километрах от азербайджанского города Кировабада, ныне Гянджи. В то прекрасное солнечное утро в нескончаемой веренице машин нас повезли в Кировабад, и с тех пор я не видел больше своего маленького родного городка.2
* * *
По тем временам наша семья была средней: пять сестер и два брата. Мой отец работал в колхозе, мать управлялась с детьми и хозяйством в доме. Отец изредка брал меня с собой на работу, и я видел его с большим металлическим ранцем на спине и длинной трубкой, соединенной с ранцем резиновым шлангом. Из этой трубки он опрыскивал виноградники раствором медного купороса. Из нее же он в другое время опылял те же виноградники какой-то пыльцой с неприятным запахом. Если я в эти дни бывал с ним рядом, то он обычно отгонял меня подальше, а сам надевал защитные очки и респиратор.
Часто отец приносил домой сено для нашей коровы Чало, которую мать очень любила за вкусное и обильное молоко. Она называла ее нашей кормилицей. А сено отец действительно приносил, а не привозил. Он взваливал его себе на спину, точнее, на голову. Когда он шел по дороге, видны были только его ноги. Издалека он казался огромной, самостоятельно передвигавшейся копной сена.
Таким же образом он приносил домой хворост. Много хвороста. Сухого и колючего. Им мать растапливала большую печь-плиту на кухне, откуда шло тепло и в комнату, одну-единственную, в которой жила вся наша семья. Плита эта кормила нас и обогревала в холодные времена. Хвороста отец приносил много, но ни разу я не помню, чтобы он приносил дрова. И в памяти у меня не отложилось, чтобы я у кого-то видел поленницу. Видел, как лепешки пекли в тандыре, бывало, жгли костры на природе или тонкий лаваш выпекали на большой металлической полусфере - и везде применяли хворост. Он был самым доступным топливом Закавказья. Хотя применяли иногда и кизяк, но это уже чаще всего для копчений, так как от него было больше дыма, чем огня.
Жили мы в немецком доме, добротном, каменном, вместительном. Ханлар был немецкой колонией, и назывался он прежде, если не ошибаюсь, Хелендорфом. В 1941 году немцев сослали в Сибирь и Казахстан, а дом их поделили для нескольких семей. Одну комнату - спальню - вместе с кухней выделили нам, в еще меньшей комнате жила наша бабушка со своим младшим сыном, моим дядей, которого все звали странным именем Бабося. А гостиная была забронирована за городской прокуратурой, и там жили прокурорские помощники, часто сменявшие друг друга. Вот в таком "коммунальном" доме мы и обитали в те времена.
Эти отрывочные воспоминания из моего раннего детства полны теплоты и света. Много солнечного света. Я не помню ни одного радостного дня, где бы лил дождь или падал снег. Хотя, конечно, эти явления природы случались и
в нашем городке.
Хорошо врезался в мою память лишь один пасмурный день. Я бы даже сказал - туманный. Было это 19 января 1949 года. Ранним утром отец повез меня крестить в одну из православных церквей Кировабада. Такое позднее для меня крещение родители объясняли тем, что в нашем городе церкви не было. Единственную церковь еще в тридцатые годы отдали под спортзал русской школы, а в Кировабад, да еще во время войны, добираться было не просто. Сыграло свою роль, очевидно, и то, что моя мать, в общем-то верующая,
к попам относилась, мягко скажем, недружелюбно. Потому она и в тот раз не поехала с нами в Кировабад.
Когда мы приехали, на площади перед церковью гудел праздник. Площадь, полная народу, глазела на священнослужителей, которые, держа множество хоругвей с изображением Христа, ходили по кругу и пели церковные песни. Из толпы подпевали им и истово крестились. Позже, когда открыли двери храма, все, кто был на площади, кинулись на паперть. А там творилось что-то невообразимое: давка, толкотня, тихая ругань. Люди усердно работали локтями, чтобы попасть в церковь, которая, конечно, не могла вместить всех. Меня с отцом эта волна и вынесла на самую середину церковного зала. Народу было так много, что я вначале ничего, кроме свода и впереди стоящей спины, не видел. Однако я был в полном очаровании от пения церковного хора и изящества свода над головой, который с удовольствием разглядывал. Мне казалось тогда, что это и есть уже крещение, и было несколько обидно, что вот так "чохом" крестят такие большие массы людей. Но когда праздник закончился и прихожане разошлись, отец мне сказал, что только сейчас начнут крестить тех, кто остался.
Во время крещения мне показалось, что церковные служители выполняли свою работу как-то равнодушно, без страсти, без трепета. Для них это было что-то вроде заурядной, будничной работы. У меня же все внутри светилось, и я досадовал, почему у священников нет на лице этой радости. Я благоговейно исполнял все предписания, предусмотренные обрядом крещения. Лишь в одном месте, и, наверное, самом важном (у большой купели), я, похоже, заупрямился. Когда поп притронулся к голове и слегка пригнул ее, мне подумалось, что он сейчас возьмет другой рукой меня за штаны и головой вниз окунет
в воду, как младенца. И я уперся в борт купели. Но не тут-то было. Батюшка-креститель, нисколько не смущаясь, сильнее пригнул меня и трижды окропил голову водой.
Такой вот процедурой и завершилось мое крещение. Возвращался я домой
с некоторым чувством досады. Видимо, ожидал я чего-то большего. Но зрелище было столь необыкновенным и впечатляющим, что в памяти моей отпечаталось на всю жизнь. Оттого и запомнился этот хмурый зимний день Закавказья, день Богоявления, как усвоил я позже.
* * *
На кировабадской железнодорожной станции, в самом дальнем ее тупике, нас погрузили в товарные вагоны. Это были маленькие двухосные вагончики, или "теплушки", как тогда их называли. В вагоне только с одной стороны отворялась дверь. С другой стороны как дверь, так и окна были наглухо заколочены. У заколоченной двери стояла параша, и прямо над нею висел обыкновенный алюминиевый умывальник.
Вид этой неприкрытой параши расставлял все точки над "i": для нас это означало, что мы отныне вне закона и никто над нами не шутит. Выставить неприкрытую парашу на всеобщее обозрение было неким символом унижения загнанных сюда людей: стариков, женщин, детей. Всеобщее возмущение выразил вслух дядя Надыр, старший брат моей мамы, семья которого тоже оказалась в одном вагоне с нами:
- Экое безобразие! Нас, гляди, уже и за людей не принимают.
В первый же день эту парашу огородили, сделали нечто наподобие ширмы из тонкого покрывала, но ощущение униженности сохранилось на всем пути следования.
По обе стороны от двери - сплошные двухъярусные нары, куда сгружали и скарб, и людей. В каждый вагон набивалось по сорок-пятьдесят человек, из коих по заведенному НКВД порядку выбирали старосту - единственного, кому дозволялось иметь сношения с конвоем.
В нашем вагоне старостой был избран дядя Надыр. Иногда он брал меня
с собой на так называемый пищеблок - в большой вагон, в котором работала армейская кухня. Там выстраивалась длинная очередь, поскольку вагонов было не счесть. Сколько людей загнали в эти вагоны, нам, конечно, было неизвестно. Несомненным было то, что их было много, вероятно, больше тысячи человек. Но очередь продвигалась быстро, сказывался большой опыт работы НКВД в этой области.
Людей держали в изнуряющей жаре и духоте трое суток. Многие негодовали, что на сборы дали полчаса, а здесь держат безвылазно уж который день.
И действительно, никого никуда не выпускали и к составу никого с "воли" не подпускали. На крики же, вопли и просьбы "арестованных" часовые не реагировали.
Умывались мы только по утрам и без мыла. Не слишком приятно умываться над парашей. А уж зубы чистить и вовсе позабыли. Мать, очевидно, догадываясь о переживаемых мною чувствах, шепнула мне как-то на ухо:
- Чтобы реже туда заходить, меньше кушай. И воды старайся меньше потреблять.
Я последовал ее совету и, надо сказать, не пожалел - то был хороший урок дорожной гигиены. Между прочим, забегая вперед, скажу, что за все время следования в таких неблагоприятных условиях не вспыхнула ни одна эпидемия. Да что эпидемия! Люди просто не болели ничем. Это уже потом, изучая документы, я узнал, что из нашего эшелона "в пути было снято трое больных (рак, аборт и дистрофик-ребенок), умерших не было".3
* * *
Только на четвертые сутки, ночью, наш состав сдвинулся с места и мы отправились в далекое путешествие. Событие это разбудило весь вагон, и в разных его углах до утра тихо беседовали. В эту ночь никто не спал. Людей охватило волнение, их заботили раздумья о неизвестном будущем.
Из разговоров, что велись в вагоне, я понял, что сослали только нас, ассирийцев, которых сочли "врагами народа" и выслали как социально опасных элементов. Какую опасность мы представляли для другой части населения того же города Ханлара, никто объяснить не мог. И потом, рассуждали взрослые, если мы враги народа, почему не было суда над нами? Удивляла и выборочность "социально опасных элементов". Дядя посмеивался над моим отцом:
- Скажи, колхозник, для кого ты опасен? Какой заговор ты готовил против советской власти?
Каким образом делили ассирийцев на "хороших" и "плохих"? Почему такая спешка была в выдворении? В каких инстанциях принималось решение о ссылке? Все хором вдруг стали вспоминать, как за месяц до нашей высылки город заполонили азербайджанцы, которых переселили из пограничной с Ираном зоны. Вот они, очевидно, представляли опасность, их надо было высылать, но в Баку, наверное, переиграли, и нас теперь высылают вместо них. Надо написать в Москву, что Багиров (первое лицо в республике) злодействует и выгораживает настоящих врагов народа. Но они азербайджанцы, а мы кто? Ассирийцы, за нас и постоять некому. Теперь их поселят в наших домах, и все нами нажитое пропадет, никто ничего нам не вернет.
Такие рассуждения жгли сердца, вызывали обиду, и люди плакали от бессилия. Но мысль написать в Москву засела крепко, и некоторые писали тут же, в поезде, не дожидаясь приезда к месту назначения. Кстати, какое место нам суждено было обживать, тоже не было известно.
Долго думали и над тем, как отправлять письма. В нашем распоряжении никакой почты не было. Часовые тоже не уполномочены принимать "кляузы". А если и примут, то, конечно, не доставят, а передадут начальству. А что такое прослыть правдолюбцем, в нашем обществе объяснять не надо. И все-таки нашли способ доставки известий на волю.
В вагонах с "лицевой стороны", то есть там, где дверь отворялась, маленькие оконца не были заколочены. И стекол не было. Только решетки. Так вот, письма выбрасывали через эти решетки. Но выбрасывали не на стоянках, где часовые могли их заметить и подобрать, а во время движения поезда на полустанках или в населенных пунктах: тут и скорость поезда мала, и есть надежда, что кто-то из случайных людей подберет это письмо и отправит по назначению. Правда, никто так и не узнал, было ли хоть одно письмо, отправленное таким образом, доставлено адресату. Но отчаявшиеся "враги народа" верили и писали.
Были еще факты, не укладывающиеся в нормальную логику.
Нашу семью, например, сослали не всю. То есть не все в семье оказались врагами народа. Две старшие сестры остались. Они были к тому моменту уже замужем: одна за тюремным надзирателем, и они годом раньше уехали жить в Астрахань, другая - Нина - за армейским офицером, и жили они в небольшом флигеле в нашем дворе. 14 июня зятя дома не было. Он был отправлен на учебу в Батуми на полгода. Нина дважды посылала ему телеграммы с просьбой вернуться, поскольку всю семью сослали, но он этих телеграмм не получал. Тогда она по подсказке "знающих людей" дала телеграмму, что дочь при смерти, и спустя два дня муж приехал. Отсюда они сделали вывод, что телеграф был под наблюдением и никакая информация о ссылке за пределы города не выходила.
Под контролем были и дома сосланных: их жилье опечатывалось и никого из родственников к имуществу не подпускали. Впоследствии эти дома были заселены незнакомыми людьми, очевидно, теми, кого переселили из Карабаха. Новая хозяйка сообщила сестре, что, когда они вселялись, квартира была пуста, в ней не было ничего. Так это было или нет, нам уже не суждено узнать.
У дяди случай был еще более нелепым. В день ссылки его жена Юхавар была на курорте в Пятигорске. Каким образом она узнала об этой беде, постигшей семью, не знаю. Наверное, их соседи тоже дали "хитрую" телеграмму. Но она успела приехать, когда мы еще томились в духоте на кировабадской станции. Она бегала вдоль вагона и просила часового пустить ее к семье. Но часовой отгонял ее, нашептывая ей на ухо, что лучше ей свободной поехать туда, куда сошлют ее семью. Она не понимала, что значит "свободной" или "несвободной", ей важно было быть вместе со своими детьми и мужем.
Вызвали начальника. Он ее выслушал, вписал в списки, и через минуту ее втолкали в вагон. Дело было сделано, и путь назад для нее был так же закрыт, как и для всех ее родных.
* * *
Долог был этот наш путь в неизвестное, долог и тягостен. Ни на одной станции двери не открывались. Их лязг и скрежет раздавался лишь тогда, когда такая необходимость возникала у начальства или по так называемому хозяйственному расписанию: для доставки пищи, воды и т. д. Ходили мы на пищеблок сами, без сопровождения нас часовыми, но в общем оцеплении. Впервые отворились двери на стоянке для прогулок, когда мы перевалили Урал. "Гуляли" мы только у вагонов. Вокруг стояло оцепление для предотвращения побегов и контактов с "внешним миром".
Как с нами обращались? Часовые лишь окрикивали нас, когда мы что-то нарушали, а разговаривать не разговаривали. Им это, по всей вероятности, было запрещено. Помню только одного щуплого, невысокого капитана в очках, с которым наш староста вел переговоры. На нас он не кричал, грубо не разговаривал, наши возмущения гасил безукоризненно нейтрализующей фразой: "Я доложу начальству". Кому и что он докладывал, никто не знал, но ответов, по-моему, мы никаких не получали, за исключением одного: "Вы сосланы правильно и навечно. Ошибок тут никаких нет". На вопрос: "Куда нас отправляют?" - отвечал: "Не знаю".
Неведение наше несколько рассеивалось, когда нам удавалось прочесть названия крупных станций, мимо которых мы проезжали. По этим названиям, по мнению взрослых, выходило, что везут нас на Дальний Восток. По этому случаю мы, ребятишки, вспомнили песню и, время от времени вдыхая у оконной решетки свежий ветерок, распевали ее:
Синее море, красный пароход,
Сяду, поеду на Дальний Восток.
На Дальнем Востоке пушки гремят,
Белые солдаты убитые лежат.
Мама стала плакать, слезы проливать,
А папа уехал на фронт воевать.
Брошу я подушку, брошу я кровать,
Сяду на лягушку, поеду воевать.
В дороге мы потеряли ход времени. Ощущение было такое, что едем месяц, а то и два. Но это, как позже выяснилось, нам только казалось. Примерно через две недели пути в Новосибирске, где поезд загнали в самый дальний тупик железнодорожной станции, нас вдруг высадили из вагонов, построили и под конвоем повели в баню. Там отделили мужчин от женщин и завели в предбанник. Это было большое помещение с множеством массивных скамеек. Вдоль одной стены предбанника тянулся длинный прилавок, за которым стояло несколько женщин. По приказу конвоира все, раздевшись, сдавали свою одежду этим женщинам. Те принимали ее, не разворачивая, запихивали в пронумерованные наволочки и называли номер. Каждый должен был запомнить свой номер, чтобы после бани получить одежду. На помывку давали мочалку и небольшой вонючий обмылок. После бани мы с отцом и братом обтирались одним вафельным полотенцем, выданным на троих. А одежду, которую приняли у нас, не постирали, а просто прокалили сухим паром. Так ответил мне отец на вопрос, почему одежда такая горячая.
Это была первая в моей жизни общественная баня.
А дальше - все тот же размеренный стук колес, все те же соломенные матрасы, пахнущие плесенью и мышами, все та же вонь отхожего места, от которой мы спасались лишь у решетки окна. Там был и свежий глоток воздуха, и великолепное кино: где еще такие пейзажи мы могли увидеть в те времена? Место у окна было вожделенным, но сидели там лишь старухи и малые дети,
а мы, как, впрочем, и все остальные - по "расписанию".
Однажды на какой-то станции мы заметили такой же товарный состав, как у нас. Но шел он в противоположную сторону, и, что нам показалось странным, двери вагонов были распахнуты. В проемах стояли черноволосые мужчины и, облокотившись на перекладину, пели песню. Во многих вагонах пели эту песню, и я запомнил одну часто повторявшуюся фразу: "Ингер Микоян". Взрослые, услышав эту песню, оттолкнули нас от окон и смотрели, не шелохнувшись, пока поезд не скрылся и не умолкла эта песня.
- Вот так, - выдохнул дядя Надыр, - значит, армян возвращают. Их освободили.
- Вот видите! - крикнул кто-то из дальнего угла. - Значит, они донесли правду и в Москве разобрались. Скоро и с нами разберутся. Не может же быть такого, чтобы в Советском Союзе без суда арестовывали.
- Жди-жди, - иронично ответила моя мать. - Только у нас в Москве своего "ингера" нет.
В вагоне все знали, что ингер по-армянски означает товарищ, и никто лишних вопросов не задавал.
- Этих армян из Нагорного Карабаха сослали, как тех азербайджанцев, что месяца два назад в Ханлар пригнали, - не унимался тот же голос. - Ведь это тот же Багиров натворил. Неужели там не разберутся, что и с нами так поступили?
- Эх, дорогой, - вздохнул дядюшка, - у них кроме Карабаха есть еще республика. Армения называется. Слышал про такую?
- При чем тут Армения?
- При том, что это их родина, и она в составе Советского Союза. А твоя родина где?
Мгновенно спор прекратился, и в вагоне долго стояла гнетущая тишина.
***
Продолжение Инородцы... (Часть 2)
Продолжение Инородцы... (Часть 3)
Продолжение Инородцы... (Часть 4)